Главный редактор

Поэзия и проза Казахстана



О ПРОЕКТЕ
ТОЧКА ОТСЧЕТАВЕБ-ИЗДАТЕЛЬСТВО «ЭГО»

Александр АГАРКОВ

Трепач, или Из рассказов дяди Шалико

Трепач-8, или Как я крал мыло в московских театрах

Завзятым театралом я себя назвать не могу. Но, если выпадала такая возможность, в театр хаживал. В Кисловодске, правда, по молодости лет, меня можно было и театралом назвать, а скорее, даже — эстрадником, потому как довелось мне вместе с такими же архаровцами пересмотреть почти всех великих и известных артистов эстрады. Ну, об этом читайте в других «трепачах». А тут, собственно, именно о театральных встречах. Московских.
Нужно вам сказать, что мне всегда фатально не везло во многом: всякие там лотереи-мотереи, конкурсы-монкурсы — это не мое! Ни копейки, ни приза! Короче — шиза. Рок. Фатум. Но вот билеты в кино и в театр — это, стабильно, моё! При любом аншлаге судьба с удивительным постоянством одаривала меня билетами. И где — в Москве! Это в те времена, когда надо было биться у касс в рукопашной даже в самые занюханные театры столицы, а в театральных киосках билет на какую-либо захудалую галерку продавался с таким чудовищным довеском и за такую цену, что с моими тощими командировочными (не путать с командированными!) туда и соваться не стоило. И было как: захочу на «Таганку» — пожалуйста! В «Вахтангова» — айн момент! Так вот, два слова о том и об этом театрах.

ТАГАНКА

«Таганку» тогда все боготворили. Еще бы: сам Высоцкий там играл! А еще Филатов, Демидова, Смехов, Бортник, Золотухин, как две капли похожий на моего друга Витьку Сергеенко (о последнем, кстати, читайте отдельную главу). Театр считался диссидентским. Еще бы: смелый, оригинальный репертуар, шумный скандал с Любимовым, похороны Высоцкого, конфликт с Эфросом, позднее — раскол… И вот почти в каждый приезд я шел на «Таганку» и — о, судьба! — прямо как с неба на меня сыпались билеты.
Я посмотрел «Надежды маленький оркестрик» — в высшей степени новаторский спектакль, где пивные стойки для героев спускались с потолка и были ничем иным, как простыми подушками, с привязанными к ним пивными кружками, в которых пивную пену изображали мелкие гранулы пенопласта. Или — в том же спектакле — вообразите, открывается занавес, там стоит одна голая пружинная кровать, на ней гитара, а рядом чучело собаки-боксера, недвижно стоящей у кровати. Ровно три минуты немая сцена… Публика начинает роптать. И вдруг, о, чудо, из-за кулис слышится тонкий свист:
— Си-су! Си-су! Си-су!
Чучело оживает и бежит на свист! Я видел, какие фортели могут выкидывать собаки в руках опытных кинологов или дрессировщиков, но вот так, чтобы заставить собаку на глазах сотен людей, под слепящими лучами софитов совершенно недвижимой оставаться в течение трех минут — это, скажу я вам, настоящее искусство! Собачье. А игра артистов театра (правда, мне не довелось увидеть Высоцкого) скажу честно, меня не впечатлила. Правда, мне очень понравился спектакль по Васильеву «А зори здесь тихие…», где наряду с оригинальными декорациями (четыре борта полуторки были одновременно и деревьями в лесу, и зенитками, и полками в бане и черт еще знает чем) прекрасно играл весь актерский состав. Ну да Бог с ними! Как-то раз достать мне билет помог дядя Гоша — артист театра Готлиб Ронинсон. Ну, помните еще, пан Кислярский в первой постановке «Двенадцати стульев»? Вспомните!
Ося ему:
— Я дам вам парабеллум!
— Не на..ад..да!
Во, во, именно он! А почему дядя? Сейчас расскажу…
Был я тогда в Москве на очередных курсах. И как-то заикнулся в группе, что запросто могу достать билеты хоть куда. Одна симпатичная девица (ну ладно, знаю я, что вы подумали! Ничего не было!) мне и говорит:
— Ловлю, мол, тебя на слове — достань билеты на «Таганку».
— Ноу проблем!
Ну, думаю, надо пораньше поехать, а ну, как не обломится? Это ж конфуз! Выезжаю за час, договорившись, что однокурсницу буду ждать уже с билетами. Приезжаю: едрена-матрена! «Маленькие трагедии» моего тезки Пушкина. В постановке Любимова! Премьера! АНННШЛАГ!!!
Ох-ти! Что же делать? Слоняюсь, как чмо болотное, между такими же алчущими и страждущими. До начала — 10 минут! Аншлаг крепчает! И с рук никто не продает! Неужели — фиаско? «Выручай, тезка»! — мысленно обращаюсь к Алексан Сергеичу. Ааах! Вот оно! Вижу вдруг, как к кассе пробивается… артист Готлиб Ронинсон. Не то, чтобы суперизвестный комик, с Никулиным по популярности его не сравнишь, но народ его знает. Рядом с ним маленькая рыжая юная аккуратненькая евреечка в кацавеечке, а рядом столь же юный мальчик-еврейчик с трогательными пейсиками.
Улавливаю последние слова мальчика, обращенные к Ронинсону:
— Дядя Гоша, тетя Циля очень просила…
— Боже мой, — отвечает, слегка заикаясь Ронинсон, — что они за это думают? Я артист, а не театральная касса!
Но стучится в окошечко:
— Виолетта, золотце, открой, это Гоша!
Через минуту детки с билетами в руках и со ртами до ушей дефилируют мимо, а Ронинсон продолжает о чем-то говорить с кассиршей. Я решаюсь! Это — последний шанс.
— Дядя Гоша, — говорю я и беру Ронинсона за лацкан. — Тетя Циля…
— Ч-ч-чтто?! Тетя Циля?! — Готлиба, кажется, сейчас хватит кондратий. — Опять?!
— Тетя.. билета.. два…
— Два?!
— Гоша, кто этот юноша? — высовывается в окошко кассирша, и я вижу старое характерное еврейское лицо, испещренное морщинами, но с хорошей косметикой.
— Ты не поверишь, но это опять от Цили! — говорит «Гоша», утирая пот платком.
— Что она себе думает? — вопрошает кассирша.
— Что у нас тут Печатный Двор, — разводит руками Ронинсон. — Сколько вам билетов, молодой человек?
— Два! — говорю я, протягивая кассирше деньги.
— Пока та выдает, «Гоша» говорит мне:
— Скажите Циле, что в ближайший месяц лимит исчерпан. Вы, кстати, кем ей будете?
— Я племянник дяди Изи, — говорю я, чтобы хоть что-то сказать. — Он велел вам кланяться!
— Дяди Изи? Какого Изи, Ициковича?
— Ну, да, — отвечаю я, — спасибо! А сам рву когти и слышу затихающее, удивленное:
— Но ведь у Изи Ициковича нет сестер и братьев?
Выскакиваю на улицу победителем, думая рвануть через дорогу к выходу метро, где должна ждать меня однокурсница, и с разбегу чуть не сшибаю выходящего из театрального кафе… Леонида Филатова под руку с Ниной Шацкой:
— Осторожно, молодой человек, — говорит Филатов, — так ведь можно и под машину попасть!
— Пардон!
— Ох, уж эти театралы! — устало говорит Нина Шацкая, и они садятся в машину.
Зато я — на коне и гордо встречаю знакомую, потрясая двумя билетами. На галерку, правда. Жмоты, дядя Гоша и тетя Виолетта!
— Зато с галерки виднее! — успокаиваю я знакомую, и мы идем в фойе театра, где я имею наглость фотографировать портреты известных артистов, за что и получаю замечание от служителей театра. Тогда я покупаю мороженое, зайдя перед этим в туалет и, положив, по обыкновению, в свою сумку четвертинку мыла фабрики «Свобода», что обычно кладут у раковин в туалетах всех театров. Зачем? О том отдельная история…
В это время как раз звенит третий звонок, и мы заходим на галерку. Наши места у самого бордюра. Или перил. Хрен его знает, как называется эта фиговина, что не дает упасть с галерки в зал. Начинается действо, как всегда, в оригинальном новаторском стиле Любимова, которого, кстати, зал перед началом встречает овацией. Мэтр вальяжно раскланивается, изящным театральным жестом откидывает со лба копну седых волос и дает сигнал к началу. — Ту-ту-ду-дум! — поют фанфары. Действо зачинается…
И тут случается конфуз! Да какой! Я смотрю спектакль и вдруг с ужасом начинаю ловить себя на том, что вот-вот усну! В чем тут дело?! То ли я вчера не выспался, промотавшись пёхом по Москве дотемна, то ли спектакль такой «интересный» — не знаю! Но, чувствую, сейчас усну! И ущипну себя, и конфету в рот суну! Нет, не могу! Клонит ко сну, хоть плачь! Я борюсь со сном и вдруг вижу — что за черт? — два мужика идут внизу по проходу и тащат в руках длинную лестницу! Новаторство Любимова? Мужики ставят лестницу вертикально и она почти рядом со мной! А по лестнице начинает подниматься… дядя Гоша Ронинсон! Мистика какая-то! Дядя между тем все выше, вот он ровняется со мной и говорит зловещим шепотом:
— Зачем ты украл мыло в туалете? У Ициковича нет племянников!
И… бьет меня деревянной киянкой по лбу! Я мгновенно просыпаюсь от удара и голоса знакомой, дергающей меня за рукав:
— Александр, вы что?
— Конфета упала — доставал! — оправдываюсь я, потирая ушибленный лоб — бордюр, хоть и обтянутый зеленым бархатом, удивительно тверд!
Отхожу, но ненадолго, потому что меня вновь будит возмущенный голос, но уже слева:
— Товарищ, имейте совесть, вы не дома! Спать нужно ночью!
— Извините, — говорю я и, всхрапывая, вновь врезаюсь в бордюр, а конфета «Театральная», вылетевшая изо рта, падает вниз и оттуда уже несется:
— Это форменное безобразие!
Последнее, что я помню, это хор голосов из партера:
— Да выведете же вы этого хама!
Последнее, понимаю я, вновь мне снится, так как моя знакомая будит меня по окончании первого действия:
— Как спалось, Александр?
— Извините! Устал! Никто больше не возмущался?
— Да нет.
Я иду в туалет и кладу кусок мыла обратно. Не дай Бог, дядя Гоша вновь приснится!

С «Вахтанговым» же вышла вот какая канитель… Нно… Тут не могу, чтобы не спеть

ПЕСНЬ АРБАТУ

Как известно, театр имени Евгения Багратионовича Вахтангова стоит в самом, что ни на есть, центре Арбата — вотчины Булата Окуджавы. Впрочем, Арбат у каждого свой…
Я тоже, в любой приезд, приходил сюда и полюбил Арбат не хуже твоего Окуджавы. Господи, что за улица! Часами мог наблюдать за людским коловерчением этого пешеходного кусочка одновременно и старой и новой Москвы. Выдающиеся, не побоюсь этого слова, художники-моменталисты, которым всякие Пиросмани, Малевичи и другие малевичи и в подметки не годились, могли за четвертак соорудить одними пастельными мелками вашу цветную копию на картоне. Уличные музыканты-виртуозы так лабали «Чардаш» Монти, что Поль Мориа был в глубокой жопе! А какие концерты давали калеки-перехожие — кришнаиты, так это совсем атас!
— Гари Рама! Гари Кришна! (у них получалось именно «гари», а не «хари». Хари, кстати, у них тоже были отпадные: все обритые под бритву, в белых сутанах-сари, «девки все, как на подбор, у белых тапочках», как пел Высоцкий. «Под Высоцкого», кстати, на Арбате прекрасно пел один мужичок, которого я потом все больше видел на Ваганькове. Но о том — своя история).
Да… Ходят кришнаиты, звонят колокольчиками на всех членах, народец с панталыку сбивают, книжечки свои о семьсот с гаком страниц, шикарно изданные, суют всем почти за бесценок — 200 рэ, совсем ели уху что ли, Господи прости! Хари-гари!
Но еще интереснее было наблюдать за тем, как тысячи таких же приезжих, как и я, взирают на этот «праздник вкуса»! Недаром говорят, что в публичном доме наблюдение за известным актом стоит больше, чем этот акт, а уж наблюдение за наблюдающим за этим актом — и подавно дороже! Какие «картинки с выставки» приходилось здесь наблюдать!
Чопорные иностранцы в раскованных, шокирующих своей коротизной шортах и помятых рубашках, с «Кэнонами» и «Никонами» через плечо и бутылками вожделенной «кока-колы», щелкающие экзотических обитателей Арбата на пленку, дабы показать потом где-то в далекой Австралии русских аборигенов.
Невозмутимые прибалты в строгих костюмах:
— Скашиттэ, (пауза) какк (пауза) топирацца (пауза) Трэттякоффски каллери? (пауза) Спасип. По!
Шумно-говорливые грузино-азеро-армянские толпы, которых тогда еще не называли «лицами кавказской национальности», с лупоглазыми, курчавыми, вечно орущими детьми и толстыми усатыми женами, тащащими обычно в руках тюки с цветными панталонами «шисты шерст»:
— Эдик! Каринэ! Хачик! Армик-джан! Куда (это мужу), потерял их, идиот! Ваймэ! Минэ сичас инфаркиты будэт, слющщий!
Вот среднеазиаты в халатах в любую погоду:
— СУМэ гидэ? ГУМэ гиде? Балалар дукен гидэ?
А вот стайка щирых хохлов у выставки какого-то московского художника-авангардиста:
— Дывысь, Галю! Шо ж цэ такэ? Гарбуз, чи шо? — и тычет в картину, на которой написано «Женщина, полощущая белье». Женщина стоит спиной к зрителю и действительно полощет в речке белье, только она, почему-то, голая, видно, жарко. А естество, что на переднем плане, (или, скорее, на заднем?) действительно такое рясное да румяное, что с первого взгляда напоминает арбуз.
— Та ни, Мыкола, — ответствует Галю, присмотревшись, — то ж жопа! Тьфу! С глузду воны зъихалы, чи шо!
Шумит Арбат, раскинув свои сети для приезжих. Никто не уйдет отсюда без подарка или сувенира, а и не купишь ничего, так все равно наберешься впечатлений на всю обратную дорогу. Да и потом, в городах и весях долго еще будут звучать, порой и с изрядными привирушками, рассказы о диковинной столичной улице, а благодарные зрители, раскрыв глаза и развесив уши, будут перебивать рассказчика изумленным:
— Да тты ччо!
Там же встретил Уан-Зо-Ли. Может, помните, стабильно играл китайских негодяев во многих эпизодах, таких, например, картин, как: «Чрезвычайное происшествие» про танкер «Туапсе», «Поговорим, брат!» — советский романтический вестерн про гражданскую войну на Дальнем Востоке. Подошел, разговорился. Тот приторговывал на Арбате своими — удивительной красоты! — миниатюрами в стиле го-хуа (как потом растолковал мне друг — го-хуист Александр Крахин). «Нужда заставила», — признался актер. — Кино в последнее время чахнет, да и я уже старый».
Короче, Арбат надо видеть и почувствовать, почувствовать не сразу, постепенно, как чашечку хорошего кофе, отхлебывая маленькими порциями и смакуя каждый глоток и ощущая в горечи напитка романтическую экзотику далеких и неведомых стран…
А в самом начале Арбата, словно нос океанского лайнера, разрезающий московские улицы, — ресторан «Прага» с его погляделками выхода после званого ужина иностранной знати к своим авто:
— Машину французского посланника — к подъезду!
— Машину временного поверенного в делах Республики Буркина-Фасо — к подъезду!
— Лошадь Пржевальского — к подъезду!
И — завистливое, зрительское, изумленное, но не злое:
— Вот же живут, суки!
В том же здании, правее, ближе к выходу на Калининский, чудесная то ли столовая, то ли кафе, где делают вкусняцкие настоящие(!) бараньи котлеты и не менее отличные мини-эклеры — мечту сладкоежки. Всегда не преминул отобедать там. Кафе «Врубель», как шутил я сам с собой. В смысле, здесь можно было плотно закусить, не выйдя из лимита рубля. В этой кафешке частенько столовалась московская беднота — цены прельщали. Помню, как-то раз, проголодавшись, я взял пару котлет и два эклера, и только приступил к трапезе, которая (был там и свой минус) всегда проходила в полуфуршете, так как есть приходилось стоя, за высоконогими столиками с мраморными столешницами. Так вот, говорю я. Только, стало быть, начал я вкушать любимое блюдо, как вижу у окна, напротив благообразную московскую старушку в старорежимной шляпке и вязанной потрепанной, но чистенькой кофте. И стоит та старушка и, потупив лицо, на котором я, к удивлению, вижу следы дешевого, но неплохо наложенного макияжа, собирает со стола кусочки пищи (нетронутой!) и, принеся от кухни стаканчик компота, все это неторопливо ест.
— А ведь бабульке не стыдно! — думаю я, глядя на нее.
Старушка, видимо, ловит не только мой взгляд, но и мысли:
— Нисколько не стыдно, молодой человек! — говорит она негромко. — Это государству должно быть стыдно за мою пенсию в пятьдесят пять рублей за вычетами. А я ведь всю жизнь протанцевала в Большом! И теперь, в свои восемьдесят четыре, живу одна и вынуждена питаться таким вот образом!
— Правда? — удивляюсь я ее возрасту и всему остальному.
— Горькая правда, — говорит старушка. — Представьте, танцевала рядом с Улановой! — глаза ее наполняются слезами воспоминаний. — Слушала самого Федора Ивановича Шаляпина. Не в Москве, правда, а в Кисловодске. Так случилось, что одно лето я была там на водах и жила с ним в одном доме.
— Вы не поверите, — говорю я удивленно, — но я сам из Кисловодска! Мало того, я родился и 17 лет прожил на улице Чкалова, где останавливался певец! У нас дома даже был портрет Шаляпина с его автографом.
— Да, что вы! — восклицает старушка. — Ну да… Улица Чкалова? Тогда она, наверное, называлась по-другому. Ах, молодость, молодость…
— Я не обижу вас, если предложу вам котлетку и пирожное? — спрашиваю я робко.
— Нисколько, юноша! Я разучилась стесняться. Дай вам бог здоровья, а в будущем — счастливой и сытой старости…
Я выхожу из столовой на Калининский проспект. Прохожу мимо родильного дома имени Грауэрмана, куда Шарапов из «неизмененного места встречи» отнес ребенка-подкидыша, и думаю, по аналогии, о только что случившемся диалоге со старой москвичкой: какие все-таки удивительные встречи подкидывает нам жизнь!
Вот и Калининский, с его высотниками-книжками и многочисленными супермаркетами типа «Новоарбатского», в котором во время оно, кажется, отоваривалась вся страна. Вот уютное «вкусное», но дорогое кафе «Валдай» с фирменной бастурмой, которую довелось и нам отведать всей семьей. А вот какая-то лесенка влево и вниз, в переулок. А это что? Ага, театр-студия при театре Вахтангова! Ба, да вот он и сам —

ТЕАТР ВАХТАНГОВА

Да, это он! Я, оказывается, зашел к нему с Калининского. Так я впервые познакомился, пока лишь снаружи, с одним из известнейших театров страны. И в тот приезд, по-моему, так в него и не попал. Рассказ мой о другой встрече с «Вахтанговым».
Лето. Жара. Межсезонье. Но для истинных театралов календарь — не указ. А поэтому я подхожу к театру без всякой надежды на билет. Потому и вид у меня не театральный: джинсы, майка, сумка. Вдобавок ко всему — пакет топленого молока, а в сумке — батон. Потрапезничаю, думаю, как проголодаюсь. Ну, а может, чем черт не шутит, и билеты достану. Впрочем, понимаю — это вряд ли. Потому как, потолкавшись в толпе страждущих, не вижу ни одного предложенного билетика, а на окошечке кассы, похоже, даже паутина образовалась. Смиряюсь с судьбой и иду в обратном направлении. Вижу служебный вход в театр, а напротив него, через дорогу, ремонтируется какой-то магазинчик на первом этаже. Там же уютный невысокий металлический парапетик, на который я, с устатку, и сажусь. А не куснуть ли? Только собираюсь вытащить батон, как вижу, что из дверей служебного входа выходят трое мужчин, среди которых один седой, с характерным горбоносым профилем. Евгений Симонов, главный режиссер театра, услужливо подсказывает память. Сменил своего папу Рубена на этом посту. С ним двое молодых актеров театра. Рассуждают о простуде мэтра. Тот покашливает, уверяя, что в понедельник он будет в норме. В это время подъезжает авто, ведомое… ну, да, тощей, но стройной Юлией Борисовой! Прима закрывает дверцу на ключ, снимая зачем-то и кладя в кабину зеркальце заднего вида. Затем здоровается с мэтром и коллегами и, уловив нить разговора, рекомендует Симонову воспользоваться каким-то чудодейственным средством от простуды, которое есть только в центральной аптеке на ул. 10 лет Октября. Все входят в театр. Подъезжает и бибиканьем разгоняет толпу безбилетников, кучкующихся у служебного входа, машина обладателя самого бархатного баритона Союза и «Идиота» по совместительству — Юрия Яковлева. Народный артист — вот хохма! — тоже снимает зеркальце, но почему-то уносит его в портфеле! Подъезжают Лановой с Купченко. Василий черкает девицам автографы на каких-то книжках, Купченко входит в театр.
Позади меня кто-то громко сопит. Ба! Да это же «Пан Спортсмен» из «Кабачка 12 стульев» — актер Юрий Волынцев! Ну и видок у него! Потертые, правда, фирменные — Wrangler — джинсы, живот навыкате из линялой футболки, небритый. В руках — портфель «Мечта командировочного», килограмм на 15, из которого торчит уголок махрового полотенца. Морда красная. Из бани, что ли? Или поддатый? В кино и на сцене чаще всего валяет дурака. (Через десяток лет его дочка под псевдонимом Ксения Стриж тоже будет валять дурака на Центральном телевидении. Пока же она ходит пешком под стол). Переходит дорогу, здоровается с Лановым, который, вы будете смеяться: в это время снимает зеркальце заднего вида! Да что за оказия! Уходят…
Еще несколько запоздалых актеров калибром помельче, пешочком… Наступает затишье. — А не дернуть ли теперь молочка с крендельком? — думаю я сам себе. — А и то — дернуть!
Откусываю уголок треугольного пакета, вгрызаюсь в кренделек, то бишь булочку, и вдруг, чувствую, меня кто-то пасет! Тайно пасет! Не вижу пока кто и откуда, но — бесспорно — пасет! Что за черт? Осторожно запрокидываю голову, якобы для того, чтобы сделать глоток из пакета. Повожу очами, словно безумный Вий, слева направо, цепляя второй этаж театра. Есть! Тяжелая портьера на третьем влево от входа окне второго этажа слегка отодвинута, и оттуда на меня взирают два внимательных глаза. Приглядевшись, понимаю, что смотрят не только и не столько на меня, сколько на машину рядом со мной. А на ней — вот оно что — зеркальце НЕ СНЯТО! Эх, дурилка картонная! Да все они просто боятся, чтобы у них эти зеркала не стырили! Как это я раньше не догадался. А у этого мужика, видно, крыша забарахлила, он и забыл снять! Портьера тем временем раздвигается шире, и я вижу, что мужик с поехавшей крышей — это «бессменный Жуков нашего военного кино» Михаил Ульянов! И он бдит за своей красавицей, волнуется, что это за тип с отмазкой в виде молока тусуется у его любимого авто. Да надо же успокоить мужика! Мужик-то хороший!
Я простираю в сторону машины руку и указательным перстом показываю на зеркальце. Затем на себя и отрицательно качаю головой. Потом последовательно показываю пальцем на свою задницу, рот, булку и молоко — дескать, я тут посижу, потрапезничаю, а машина твоя мне — до фени! Видимо, делаю я это достаточно убедительно, потому что артист смеется, кивает мне и успокоено опускает портьеру…
Булка доедена, молоко, слегка прокисшее, допито. Пора, видимо, и честь знать. Я уже, было, беру ноги в руки, чтобы сделать их в общежитие, как к театру, вижу, прихрамывая, подходит артист Дадыко. Актер в основном эпизодических ролей, но актер хороший. Помню его в роли жандарма-тюремщика Косоротова в «Вечном зове». Решаюсь. Перехожу улицу, соображая, как же к нему обратиться, ведь имени и отчества не знаю.
— Здравствуйте, товарищ артист Дадыко! — не нахожу ничего лучшего я.
— Заслуженный артист, — устало говорит тот и продолжает. — Не могли бы вы быть столь любезны, чтобы провести меня в театр, о котором я бредил в далеком… Город добавить по вкусу. Угадал?
— В общих чертах, — обескуражено ответствую я.
— Угадайте ответ! — предлагает тогда актер.
— Ох, ребята, до чего же вы все меня зае…! — неожиданно для себя выпаливаю я. (Шутка не моя. Это Александр Анатольевич Ширвиндт в ответ на просьбу какого-то провинциального театрала. Цитата двухгодичной давности, подслушана мной у служебного входа Театра Сатиры. Тогда я в него так и не попал).
— О-го-го!
— хохочет Дадыко. — Ну ты даешь, студент! Сразил! С кого слепил?
— С Ширвиндта!
— Шура может! Ништяк! Пойдем, проведу!
Он проводит меня служебным входом на галерку и, хлопнув по плечу, растворяется во тьме. Идет спектакль «Дамы и гусары». Дурачатся на сцене Яковлев и Ларионов, Лановой и Карельских. И вновь, как и на Таганке, спектакль — так себе. Но я-то только что просмотрел гораздо более интересный жизненный спектакль с теми же актерами, но только в жизни. И он мне больше по душе. А в антракте иду в туалет и, повинуясь какому-то приказу свыше, почему-то краду четвертинку мыла фабрики «Свобода». В качестве сувенира, успокаиваю я свою совесть. А что, могут же себе позволить красть чайные ложки многочисленные гости на инаугурации американских президентов! И — ничего! Традиция! А тут — мыло! Подумаешь! И потом, я же не умыкнул зеркальце товарища Ульянова!
С тех пор красть театральное мыло стало моей доброй традицией…

Трепач-10 (Из цикла «Таланты«)

Охватывая орлиным взором с высоты прожитых лет уже возделанный участок жизни, я с удовлетворением отмечаю, что «самое дорогое» по словам Николая Островского, то бишь, эта самая жизнь, подарила мне удивительные встречи с талантливыми людьми.
Почти все мои друзья, например, весьма талантливые люди, а кое-кто — если и не гений — то где-то приближается к этому. Да что там говорить, и сам я, признаться, являюсь двоюродным братом краткости… Ну, про истинных колоссов и титанов — целые главы. Здесь же, конспективно, в полете — эскизы.

КОЗЫРНЫЙ МУЖИЧОК МИТЯ

Строили мы птицефабрику в Черемшанке. Стройотрядом. И это был уже второй мой стройотряд. Первый был и покруче, и поромантичнее. Ко второму я уже превратился из розового мальчика, в (тьфу, черт, чуть не сказал «в голубого юношу»! Так достали эти разговоры про малые спецменьшинства!) в солидного парнишку, в смысле, знания жизни. Так, во всяком случае, мне казалось, хотя теперь-то я понимаю, что был я еще оох как зелен и желторот. Смотри, почти все цвета перебрал! Ну, да ладно.
И вот строим мы, значит, Черемшанскую птицефабрику. В прекрасной местности, на чистом воздухе… Гм, гм… Написал «на чистом» и понял, что грешу против исторической правды. Воздушек-то там, где строили, был не совсем, чтобы… Скорее даже наоборот. Попахивал воздушек, знаете ли, этак, густо — говнецом! Неприятно? Ну, гуано, по-научному. Этакие, знаете ли, миазмы, амбрэ такое, что лично я в таких условия — никогда бы не несся! А куры — неслись! Да какими яйцами — голландскими, каждое второе-третье — с двумя желтками! Но — воняло кругом при этой яйценоскости! А подальше от фабрики — оно, конечно, благодать! Лес, горы!
Да. Работали мы круто, так сейчас не работают. На износ пахали часов по 12-15. А что, молодые, горячие, кровь кипит, силы много, ума не надо! Здоровье — когда еще о себе знать даст! А по вечерам, с устатку, не скрою, гудели! И, вестимо, с чего! Черемшанские, слышь, гнали брагу удивительно забористого гнусного свойства! Этакое пойло, с виду молочно-белесого цвета с запахом дрожжей. На вкус — что твой сидр, только раза в два похуже. С ног валило — не хуже самогона. Ну, если принять на душу литра полтора-два. Но, главное, дешевое! А еще была водка в магазине в 56 градусов. И все. Тем и пробавлялись. Денег на водку и гудуху не было, выигрывали пойло в карты. Быстро обучив местных пацанов игре в секу, буру, очко и прочие азартные игры, мы умело облапошивали наивных соплидонов, заставляя их в качестве компенсации вместо денег тащить гудуху. Многие семьи в Черемшанке недосчитались не одного галлона браги! А нам — в кайф! Пока пили. А по утрам… бррр! Ну и гадость! В пасти — как лошади ночевали, в бестолковке — бедлам, в ушах — звон, в нутре — тоска и жуть. А самое неприятное — так это то, что кроме курятины и яиц больше есть было нечего. Господи, как мы только не изгалялись над бедной птицей и ее яйцами, дабы как-то разнообразить рацион! И варили, и парили, и жарили, и сырым ели… Однажды даже, дико гикая наподобие команчей, загнали, накрыв волейбольной сеткой, соседского подсвинка, и зарубили его топором. То-то славно потрапезничали в теплый августовский вечерок! А наутро хмурый хозяин свиньи пообещал сдать нас в кутузку, на что самые хитрые из нас подали встречный иск: дескать, ваша свинья, разрывая нашу помойку, оступилась, упала, потеряла сознание и, в беспамятстве, низверглась в выгребную яму и утонула. Не пропадать же было добру! Самое смешное, что хозяин принял данный бред за чистую монету! И лишь попросил субпродукты от свиньи. Ну — субпродукты мы дали… Чего не дать требуху там разную.
М… да. Так вот, похаживал к нам играть в карты вместе с пацанами и козырный мужичок по имени Митя. А в чем — козырный? Ну, во-первых, видок у него был чудный, скорее даже, чудной. Метр двадцать с кепкой, которую несмотря на ее древность и засаленность, Митя не снимал в любую погоду, дабы не сверкать почти монашеской тонзурой на затылке: знаете, этакая как бы фигурно выстриженная лысина диаметром с блюдце. Ага. Передних зубов — нема. Впрочем, и задних, похоже, тоже, по причине чего Митя шамкал, а еще и картавил, а правильней — грассировал, бугву «г» вместо «р» говорил. Любимое слово — «хегня!». Работал Митя вместе с нами на подхвате. И чуть однажды не убил меня, мудилко гороховый!
Было это так. Есть такое приспособление в строительстве — «туфелька» или бункер для перетаскивания сыпучих или текучих веществ. Ну, ее чаще всего используют для точной заливки бетоном чего-либо. Врубились? Ну, вот. Так я при помощи этой туфельки засыпал мелкой фракцией сетку Рабица на очистных сооружениях. Мудрено излагаю? Ну, галькой, хотя, какая это галька? — скорее, булыжником — с кулак ведь величиной — засыпаешь металлическую сетку изобретателя дядьки Рабица. А потом через этот ессесный фильтр говно, пардон, куриное гуано, и фильтруют. Так вот. Митя, козырный мужичок, помогал «Белоруси» насыпать на улице туфельку, а я получал ее через крышу и разгружал. И вот однажды вижу я, что два крюка, что по ненадобности подвязаны к основному крюку крана, вот-вот могут сорваться, ибо алюминиевая проволока, что служит подвязкой, местами уже перетерлась.
— Мужичок! — кричу Мите, — закрепи крюки покрепче, сталькой!
— Сделаю! — ответствует с улицы Дмитрий Дормидонтыч (отчество подлинное!).
Ну, в пылу работы я не проконтролировал Митяя. А зря! Потому как часа через пол вдруг слышу — свист. Уклониться не успел. Хвать меня сзади по затылку железным кистенем! Я совершаю пируэт в воздухе, слабеющим сознанием успевая зафиксировать, как, эффектно кувыркаясь, летит за мною вниз расколотая надвое защитная каска, по сути, спасшая мне жизнь, на худой конец — голову. Лечу я и падаю — второе удачное совпадение — в кучу песка, а ведь падал метров с шести! Лежу, вяну, скучаю. Пощупал затылок — мягкий, кровь слегка сочится. И шишка, чую, будет знатная.
— Шуга! — слышу, — Шуга! Ты чё затих? Помег, что ли?
— Я те, пигмей чертов… — выхожу на улицу, — сейчас ноги из заду повыдергиваю!
— Ты чё, ты чё, Лександег! Окстись! Чё такое?
— Чё, че! Куй через плечо! Ты почему крюки не подвязал, гаденыш!
— Ой, бля, запамятовал! Лександег, извини, бля буду, счас подвяжу. Давай пегекугим, что ли.
Митя знал, что последний аргумент неотразим. Не в куреве, собственно дело, кто-то курил у нас, кто-то нет. А тут вся каверза заключалась в том, КАК делал это Митя! В этом и был его главный талант, помогавший ему, кстати, каждый почти вечер ходить пьянехоньким. Митя закуривал на спор. Суть спора заключалась в том, что, поспорив с очередным фомой-неверующим и стоя с голыми руками по швам, Митя выхватывал затем из одного кармана листок нарезанной газеты, а из другой — щепоть махорки, насыпал махорку в согнутую ложбинкой газету, мусолил линию склейки языком, чиркал спичкой о коробок, прикуривал, затягивался и выпускал струю дыма, при этом не забыв мелко и гаденько рассмеяться. Сколько потратили вы, чтобы прочесть описание митиных манипуляций? Митя делал все это ЗА ШЕСТЬ СЕКУНД! Попробуйте повторить!
Мы — пробовали! Чемпион через НЕДЕЛЮ еле-еле вышел на рубеж десяти секунд! Подчеркну еще одну немаловажную деталь, если кто попробует повторить. Папироска, в результате получавшаяся у Мити, была на редкость ровной, и аккуратно склеенной. И табак из нее не сыпался. Больше подобного трюка мне видеть не приходилось.
И вот сейчас Митя, чтобы умаслить меня за конфуз, проделал свой коронный номер «за бесплатно» и заржал своим гоблинским смешком.
— Давай, дуй наверх, шут гороховый! Да не забудь подвязать крюк! И каску мне кинь! Моя-то, видишь, вдребезги!
Митя убег на крышу, откуда удобнее было подвязывать крюки. После обеда мужичок прикорнул на крыше, разморившись от полудюжины яиц и такого чудовищного размера ноги бройлера, что, казалась, она — чуть ли не с килограмм! А я решил переместить «туфельку» вниз, подготовить к послеобеденной работе, а потом идти на Ульбу, скупнуться. Крикнул крановщику «Вира» и только было начал двигать «туфельку» к краю крыши, как крюк — ххак! — и пролетел в трех сантиметрах от моего лица. А поскольку был я без каски, попади — мог убить насмерть!
— Ну, Блядина де Курвель! — вскричал я, пользуясь вторым любимым Митиным выражением, — Сейчас я тебя заведу раком за камень!
Митя во сне очком почуял опасность и, блукнув глазами, вскочил, уронив слюну, и бросился в другой конец крыши.
— Убью, мерзкий карлик! — Я схватил лопату и кинулся к Митяю, размахивая ею на ходу, что твой Чингачгук томагавком!
Козырный же мужичок, добежав до края крыши, заметался в поисках выхода, но — тщетно! А месть приближалась… Что-то дико крикнув, Митя присел и скакнул в бездну! Убъется, блин! Но Мити, как видно, не убиваются так просто. Однако влип он — это точно! Внизу как раз стояла огромная бадья с гудроном для заливки крыши, и Митя прямо в нее и гикнулся обеими ногами. Мог бы и сломать свои короткие ножки, да августовская жара сделала доброе дело, растопила гудрон до полумягкого состояния. И Митя, значит, в него и въехал аж по самое очко, благо от земли до него было в Мите сантиметров тридцать. Въехал и заорал благим матом, так что я думал, что ноги вошли ему в печенки. На этот иерихонский крик прибежали ребята, стали тащить из гудрона Митю, как репку! Тянут-потянут, вытянуть не могут! Насилу с громким чваком все же вырвали Митю, но без сапог! Сапоги канули напрочь! А я забыл упомянуть, что по причине жары Митя был в одних трусах и майке. Сапоги же — 36 размера, как и кепку, Митя никогда не снимал по причине боязни укратия — был у него такой психоз. А ноги же у Мити, равно как почти и все остальное, были покрыты обильной шерстью, как у горного козла архара. С охами-перебздохами Митю усадили на тощий нагудроненный зад, ибо трусы непостижимым образом также остались в смоле, но — о, чудо! — на одной ноге оказался дырявый носок, коим, помакнув его в бензин, сопливя и рыдая от избытка чувств, Митя стал отмачивать чресла от гудрона!
— Сссука, какая! — опасливо косясь на меня повторял он. — И сто за хегня! Пговолока гнилая сто ли? А тепегь где тгусы бгать? Ты, Лександег, не газбегесси, а сгазу «каглик-каглик»! Каглики тожеть газные бывают.
— Да ты ж, чмо болотное, и не подвязал ее!
— Может, и не подвязал, — соглашается Митя уже удовлетворенно. — Как думаешь, сойдет гудгон за неделю?

«ОБЕЗЬЯНКА»

Возил я учащихся нашего учкомбината на практику в подшефный совхоз, что стоял на берегу Бухтарминского моря. Пейзаж, скажу я вам, сказочный! Там вообще было место наших частых командировок. Но есть дыры, а это — место клевое. Хотя и безлесное. Деревьев в селе, почитай, почти не было, так чахлые кустики. Потому как село стояло на песке. Но зато какой там пляж был — куда там Черноморскому побережью с его галечником! Мельчайший светло-желтый песочек медленно переходил в лазурные воды Бухтармы так, что, чтобы зайти по горло, нужно было отмахать метров 30-40. И все это время нога слегка утопала на волнистом дне, проваливаясь в песочек, который приятно щекотал между пальцами. Клевыми эти места были еще и в прямом смысле. Рыбы тут было — навалом.
Одно было хреново — питьевая вода. Кто, без привычки, попивал бывало ее в первый раз, тотчас поносил (с ударением на второе «о»!) со страшной силой. Правда, касалось это не всех, меня, например, нет. Были и еще крепкие индивидуумы. А большинство — выпил — и в клозет! Случалось, даже типа эпидемий. Так, помню, однажды Старухина и Шишкина буквально валило с ног. А последний в конце вообще даже ходить не мог, так скрутило болезного! Так его ребята на очко на руках носили. Только вынесут, а он — «назад» и — тра-да-да! Но так, обычно, адаптировались дня за два-три. Зато кормили в местной столовой по-честному. Мясо — натуральное, молоко — тоже. Хлеб — ух, какой хлеб! Ну и все прочее. А осенью — арбузы, мелкие, одноцветно-зеленые, удивительно круглые, как мячи, а сладкие…
Так вот. В этот приезд, о котором речь, приехали мы не шефскую помощь помогать, а привез я, повторю, ребятишек, разного, впрочем, возраста, на комбайнах попрактиковаться. Ну, приехали, стали жить, работать. С деревенскими особо не контачили, так, словом перекинешься или по работе. Клуб там отродясь почти не фунциклировал, а из культурных заведений была пивнушка под романтическим названием «Серая лошадь», где торговала разбавленным самарским пивом этакая безвозрастная расплывшаяся фря. Туда, пока были деньги, наши студенты и ходили. Так что досуг обычно коротали или за рыбалкой, или просто дрыхли, ну, в карты еще играли, читали, кто мог. Скукотища! И тут — «Обезьянка»!
«Обезьянкой» прозвали девчонку лет восемнадцати, тощую и страшноватую, действительно чем-то напоминавшую обезьянку. Она била балду все лето в деревне, приезжая откуда-то из города. Ходила всегда в одних замызганных белых джинсах, лузгала семечки, курила как паровоз и материлась почище одесских амбалов. Прославилась, главным образом, тем, что по вечерам, в подпитии, а она любила и это, шлялась у нас под окнами и пела недвусмысленную песню:
— Приезжай ко мне на БАМ, я тебе на рельсах дам!
Ни того, ни другого в деревне не было, поэтому до поры, до времени никто и не «брал».
Хотя ходили легенды, что «Обезьянка» — роту не знаю, а взвод — может! В смысле, пропустить между ног. И так она нас достала своими ночными мяуканьями на междуножную тематику, что я один раз возьми, да в сердцах и ляпни:
— Ну что, мужики, поймаете «Обезьянку» да и тащите ее, да и буквой Г, туды ее в Бога и душу! Надоела, проклятая!
Я-то ляпнул, а мужики-парнишечки восприняли это буквально! И вот задремал я как-то под одеяльцем в вечерок ненастный, как слышу сквозь сон:
— «Обезьянка»! Держи ея! Хватай! Ату! Тпру!
Приснится же такое! А дальше снится: затаскивают под не совсем белы рученьки нашу приматку у хатку, да и бают:
— Идешь на рекорд? — А она:
— А сколько вас?
— Счас… Раз, два, три… десять! И старшой, вон он, спит!
— Аа… Давай! И выпивка ваша!
Ну тут, снится мне дальше, кладет ее кто-то в кроватку скрипучую и давай охаживать и так, и сяк, и наискосяк. А тут кто-то пришел поамбалистей, завалился на кровать, и ну скрипеть! И от этого-то скрипа я и проснулся. Темно, а в темноте:
— Ну, все, что ли?
— А…ггааа!
— Давай, следующий!
— Это что за братство?! — щелкаю я выключателем.
В комнате — никого! Приснится же такое! Глядь, а на кровати у окна — простыня шевелится. Будто дышит кто под ней! Ах, ты, мать честная! Я — туда! Простынку-то срываю — вот она, красавица наша обезьянистая! Лежит, слышь, плоская, аки камбала, и глазками своими карими — пуговками — на меня зыркает. А потом ножки, этак, к животику:
— Ну, чего старшой, залазь, что ли?
— А…а! А ну пппошла отсюда к такой-то матери…
— Да ты не серчай! Не хочешь, другие найдутся!
— Да я тебя, …ища такая! — ага, теперь испугалась и мигом натянула свои причиндалы!
— Дяденька! Не ругайся, я сейчас уйду. Только ведь там в коридоре — очередь!
Да етить твою мать! Вот тебе и сон! Да они что остохренели, кобели недодрюченные?
— Ну-ка, спрячься за дверью! Как подам сигнал — беги!
— Хорошо!
Вышел в сенцы. О, господи! Точно — очередь! Глазки-то горят, ноздрики раздуваются! И, главное, и деревенские тут! Да какие! Младшему, последнему, вижу, лет 12!
— И ты сынок, «Обезьянку» хочешь?
— Мы — как все, — шмыгает носом солидно!
Да, тут надо бить наотмашь и я ору децибел на восемьдесят, а это я умею иногда, когда захочу. Знаю, очень громкий крик вырубает большинство. А тут сюжет опасный, могут и озвереть!
— А ну, разбежались отсюда к едрене фене! А то всех порешу! — и хватаю при этом топор из угла сенок и неистово машу им над головой!
Видимо моя игра их впечатляет, так как сцена мгновенно пустеет и на ней остается сбитый и смятый двенадцатилетний подсвинок, стоявший в очереди последним:
— Хиляй, сынок, отсюда до дому! Сегодня не обломилось! Найди себе какую-либо картинку!
— Какую картинку, дяденька, — кряхтя, поднимается сбитый толпой подросток.
— Ну, Венеру там какую-нибудь! — пацан блукает, не понимая, глазами и сопит носом. Я даю ему дружеского пендаля своим сорок седьмым сапогом, отчего тот пулей скатывается с крыльца и, повизгивая, исчезает во тьме.
А я поворачиваюсь к комнате и говорю:
— Гражданка «Обезьянка»! На выход! С вещами! Шагом — аррш!
— Пока, дядя! — сучонка отвешивает мне воздушный поцелуй и также исчезает во тьме. Через мгновение слышится:
— О — го-го! Держи ея! Хватай!
Наутро я постановил: С б…ством на период уборочной — завязать! «Обезьянку» в плен не брать. Нарушивших стреляю на теле!
Что вы думаете, отшептало! А вскоре и «Обезьянка» отбыла в каменные городские джунгли…

Вы спросите, а при чем здесь таланты? Так ведь замахнуться на 11 мужиков — тоже ведь талант нужно иметь! Нужно ИМЕТЬ?

«БРАТКА»

Никто не знал как его по-настоящему звали. Он представлялся кратко: «Братка». И любой, к кому он обращался, тоже был «Братка». Так его и прозвали в том же селе, где жила и «Обезьянка». Передам ли словами весь колорит «браткиной» внешности?
Ну, рост… Братка был невысок. Кривые ноги делали его еще ниже. Изрядно лыс, что у казахов в этом возрасте — а было братке лет около сорока — случается нечасто. Бороду не брил — не росла. Мелкие, неровные зубы, плоский сломанный нос. Кос на один глаз, точнее, раскос: оба глаза глядели в разные стороны. При этом один из глаз, по-моему, левый, всегда был прищурен, так что, казалось, «Братка» всегда вам заговорщески подмигивает.
Чуток в сторону. Копией «Братки», только русской, был преподаватель в нашем вечернем университете марксизма-ленинизма (который я, кстати, закончил с красным дипломом) Какой-то Какойтович Кобылкин, ну, не помню я его имени-отчества!
Так вот, из за раскосости Какойта Какойтовича я раз попал впросак. Как-то Кобылкин задал нам трудный вопрос, на который двое ответить не смогли, а я ответил. Не ответившие продолжали стоять, когда подняли меня. Я сказал, так, мол, и так.
— Молодец, Агарян,
— сказал Кобылкин, глядя почему-то на другого студента.
— Агарян
— это я!
— сказал я с обидой.
— А я вам и говорю,
— ответил Кобылкин, продолжая глядеть на другого.
Черт, опять отвлекся! Да… Так вот. И «Братка» так же со всеми разговаривал. Смотрел как бы в сторону, а говорил тебе. И, говорю, как бы еще и подмигивал. Это, кстати, у тех, кто не знал этой «браткиной» особенности, вызывал ответную реакцию: слушавший «Братку» тоже начинал ему подмигивать, на что обычно «Братка» говорил:
— Чево дражнися? Глаз балной минэ!
По-русски говорил исключительно плохо. А как мог хорошо? Степной казах, два класса сельской школы, «десят лет «турма». За что «турма»? О том пониже…
А прославился «Братка» тем, что работал, как заведенный механизм. В свое время я «давал саман». Это самая, пожалуй, тяжелая работа, которую мне приходилось делать, а довелось в стройотряде и камушек в каменоломнях крушить, и бетон месить, и многое другое. Но саман — тяжелее. И больнее. Как-нибудь напишу и об этом. И вот там работала бригада из четырех чеченцев, и мы — вдесятером! — не могли их обогнать! Так вот, «Братка» же, доведись ему тогда схватиться с теми чеченцами — один бы заткнул их за пояс! Мы работали с ним на приготовлении бетона. Работа не сложная, но тяжелая — я тебе дам! Останавливаться нельзя, иначе сделаешь в бетономешалке «козла» — масса из цемента, песка и гравия — застынет. И вот втроем попеременно мы кидаем лопату за лопатой в алчный зев бетономешалки: цемент — песок — гравий, цемент — песок — гравий. Устанем — сядем покурить, водицы испить. «Братка» не курит и не пьет. «Братка» работает! Час, два, три, пять. Раз! Два! Три! Раз! Два! Три!
— Молодец, «Братка»! Скоро «Рудный Алтай» приедет, тебя снимать будут! Газетка поместят! — подзадоривают мужики. «Попасть газетка «Рудный Алтайка» — «Браткина» заветная мечта. Часто заводит он разговор об этом:
— Патограп пириедыт, «Братка» синимат будит! Патом патаграпия газетка паставит — мама ауле патписка палущит, будет пасматрет, гаварит:
— Маладес синок «Братка»! Турма-мурма сидел, потом шиловеком ситал, газетка напещатали! Ударник и турда! Висему аулу пакашит. Гирой будыт!
— Девки косяком за тобой побегут, «Братка»! Отбою не будет! — подначивает кто-то, не знающий истории «браткиной» отсидки.
Мрачнеет «Братка»:
— Висе баби — билят! Кироме мамы!
— Пошто так говоришь, «Братка»?
— Сам изнаю!
— Расскажи, «Братка»!
— Десят раз говорил! Десят лет получил — за жина! Он у минэ билят бил. «Братка» на джайляу, жина — к Кумарбеку. Висо аул прошел, никого не пропустил. Пасан питнасит лет поймал — на себя положил! Билят — один слов! Я с джайляу приходил, дом заходил. Он — низу лежит, Кумаркан на нем сидит. Суда-туда! Я двор ходил, топор брал, Кумаркан затылка бил. Кумаркан падал. Жина брал, сарай вел, между ног топор бил, кусок сабакам кидал. Турма за это попадал. Десят лет давал. Висэ баби — билят!
Ничего разбойничьего в «Братке» не было. В тюрьме его не шугали, жалели скорее. Вел он там себя смирно, примерно. Но формулировка «с особой жестокостью» не дала ему выйти на свободу раньше срока. Там-то он и научился пахать, как стахановец.
И еще был один талант у «Братки». По вечерам, закатив раскосые глаза так, что оставались лишь узкие щелочки, «Братка» брал в руки старенькую, видавшую виды домбру, прошедшую с ним всю «турму», и начинал задушевно играть. Да не просто «дрень-брень»! Он играл КЛАССИКУ! Например, мог запросто сыграть из «Лебединого озера»:
— Пам! Па-па-ра, па-па, па-паа!
— Пара, па, па, па, па!
Или «Катюшу", или «Бьется в тесной печурке огонь».
— Братка, кто научил?
— Турма!
— Где ноты брал?
— Нет ноты! Радио слушал — запоминал. Потом — рукой подбирал.
— Ну, «Братка», ты даешь! А «Битлз» можешь?
— Тёрт адам?
— Йе!
— Канешна!
— Пам парим парам парам
— Пара пари па па ра!
— Пам парам парим парам парам! — играет «Гёл»!
— Ну, ты виртуоз!
— "Виртуоз» — что такой?
— Маладес!
— Канешна! — отвечает «Братка» гордо.
Два года работали мы бок о бок с «Браткой». Уговорили нашего фотографа в один из его приездов изобразить спецкора «Рудного Алтая». Дядька Бервольф, рыжий и хромой немец-фотограф, снял «Братку», для чего тот облачился в свой единственный парадный костюм, доставшийся ему… от деда! Он причесал редкие волосы, тщательно умыл лицо, побрил несуществующую бороду, и все просил:
— Гражданин («туремная» закваска!) патограп, сделай «Брака» два глаз газетка! Чтобы «Братка» бил красивый!
Бервольф обещал.
И вот мы приехали в совхоз в третий раз с фотографиями «Братки» и все думали, как объяснить ему, что не был пока его портрет в газетке!
Но — не пришлось. Братка, пятнадцать почти лет постившийся без женщины, сошелся-таки с простой и тихой русской вдовой в этом же селе, один отремонтировал ей дом, срубил баньку. На радостях решили обмыть и свадьбу как бы, и постройку баньки. Непьющий «Братка» хватил пару стопок в свою и женину честь. Пошел принять баньку, да и угорел там, болезный. Нашел свое счастье «Братка», да недолгим было оно. Видать, Бог так велел… Царствие ему Небесное, работящий был человек…

 

« в начало

карта сайта

письмо редактору

поиск по сайту

о проекте

наверх »

Copyright © 1996 Александр ЛЯХОВ

LiveInternet Rambler's Top100